Метки

,

https://i0.wp.com/cs625429.vk.me/v625429869/3af86/Az8gNNIe98M.jpg

«Зачем иду я воевать…» — Юрий Юрченко: война и плен «глухого лирика»

Благополучная жизнь во Франции, семья, слава короля поэтов Русского Зарубежья, книги, театральные постановки, Русские сезоны в Париже, театр Поэта в Москве… Чем не вожделенная мечта современного «креакла»? Но не русского поэта, поэта, который по завету Ахматовой должен быть со своим народом. Особенно, в самые грозные его часы…

Весной 2014 года Юрий Юрченко с болью наблюдал нарастающее на Украине безумие. О майдане, о котором друзья, не бывавшие там, рассказывали ему с восторгом, он сделал выводы ровно обратных их: «Они говорят, что, мол, в декабре Беркут бил студентов. Били – и правильно делали. Случись что-то такое во Франции или где-нибудь в Голландии, там бы гораздо более жестко обошлись. Я видел, как это происходит во Франции. Это полиция – нравится или не нравится, это представитель власти, полицию бить нельзя. Меняй полицию, переизбирай президента, меняй власть, но нормальными конституционными способами. Так что реакция на ту ситуацию была вполне адекватная и – невинная по сравнению с тем, что сделали бы с ними в Европе. Поэтому в декабрьской истории нет оправдания тому, что случилось в январе-феврале. А что касается наших либералов – мы удивляемся, я тоже долго удивлялся, как же они не могут видеть – они не видят, потому что не хотят видеть. Я вдруг открыл там такое русоненавистничество… Они сразу готовы поверить во что угодно, лишь бы было против России. Любой будет союзником, кто будет против России. Но для России, в каком-то смысле Майдан – оздоровительная история, потому что мы увидели, к чему могут привести наши Болотные: ну, стукнул, подумаешь, милиционера – нельзя стукать милиционера. Он может быть мерзавцем – значит, докажи, что он мерзавец, поймай его, суди его, доказывай, убирай, но он – представитель власти. Ты стукнул его палочкой – все, это может закончиться таким развалом страны, как мы видим сейчас на Украине. Нельзя решать свои проблемы со своим президентом с помощью любых людей, непонятно откуда – и Ярош хорош, и Обама – ты живешь тут, ты не знаешь, что такое президент Обама, а он для тебя автоматически хороший, а твой президент плохой. Это как во время Отечественной войны – уж какие могли быть претензии к Сталину, но если ты решил свои счеты со Сталиным сводить с помощью армии Третьего рейха – прости, ты становишься предателем. А счета у людей были огромные – и отсидки, и родственники все сидели, но была война, Родина была в опасности, и сначала нужно ее защитить, а потом разбираться со всем этим.

Ну где вы видите тут фашизм, ну где, – спрашивает какая-нибудь известная актриса – ну, приезжайте к нам, говорите по-русски, кто же вам помешает? Такие все невинные… Но, ребята, когда вдруг и символика, о которой ты говоришь, и все совпадает, приходит к власти партия «Свобода», которая запрещена во многих странах как фашистская партия, проекты законов тут же – глупых, агрессивных… Сами же они оттолкнули тот же Крым от себя. Ведь Янукович, пусть он и мерзавец, но по сравнению с тем, что сейчас, он – Робин Гуд. При нем и мысли не было о том, что можно Крым потерять, об этом никто и не заговаривал. Пришли эти – и тут же все развалилось.

Да там много чего было. Отменяется 9 мая как праздник победы и назначается день скорби вместо него, проводятся демонстрации в память о дивизии «Галичина», за награды за Отечественную войну ветеран может быть избитым на улице, а героями Украины делают бандеровцев и прочих – это что? Конечно, конкретный фашизм».

Жена Юрия Васильевича французская актриса Дани Коган вспоминала: «С того момента, когда началась война, он не мог больше писать. Он только повторял: это невозможно, невозможно, невозможно… Он не мог видеть убивающих друг друга людей, кровь, смерть, огонь… И тогда он нашел свой путь — отправиться в одиночку туда и снимать фото, и писать о том, что происходит на его родной земле. Уже оттуда он мне позвонил. Спросил: могу ли я помочь ему с переводами его текстов на французский язык? Я ответила: да».

Сперва 59-летний поэт отталкивал от себя мысль о необходимости ехать на Донбасс. Но после Одессы это стало неизбежным. «Под влиянием телевизора мои французские соседи стали говорить, что Украина захвачена войсками Путина и русские танки готовы двинуться на Париж, — вспоминал он. — Ложь французских СМИ меня просто достала. Я знал, что там, в Донбассе, убивают детей и женщин. А я взрослый человек, мужчина. Я должен что-то делать. И я понял, что все, больше не могу. Я должен туда ехать». Позже, уже в Славянске, он пояснял в интервью «Икорпусу»: «Мы воюем за свое, за свои убеждения. Это моя земля, мои люди. Я не кричу, что это моя земля, пока не трогают этих людей. Но когда их тронули, это тронули меня, это агрессия против меня, против моих детей, потому что если мы не остановим эту чуму, сделаем вид, что это не у нас, это где-то на Украине, то завтра она будет и в России».

Жене Юрченко не сказал, куда едет. «Он мне сказал, что его пригласили на фестиваль поэзии в Молдавии. Я сказала: «Очень хорошо!» Его часто приглашают на фестивали поэтов и писателей повсюду. Затем я спросила: «А когда ты возвращаешься?» Он ответил: «Я не знаю. Там будет еще фестиваль поэзии на Украине…», — рассказывала Дани.

Писательница Нина Орлова-Маркграф, также участвовавшая в молдавском фестивале, рассказывала: «С Юрием Юрченко мне довелось общаться перед самым его отъездом в Донецк. А познакомилась я с ним месяцем раньше, 6 мая 2014 года, в московском Высоко-Петровского монастыре, где совершался молебен о мире в Украине; была панихида по погибшим, звучали имена заживо сожженных в Одессе.

И ровно через месяц я встретила Юрия в Кишиневе, где проходил поэтический фестиваль «Пушкинская горка». Оказалось, что он на фестиваль Юрий приехал из Киева, с Майдана прямо. Я, конечно, набросилась с расспросами, что там, в действительности, происходит. «Юра, ну хоть ты скажи правду!» И он подробно и ярко описал мне обстановку.

В суете мероприятий прошел первый день фестиваля, а на утро, раным-рано, я вышла из номера и сразу встретила своего соседа Юру Юрченко. Он ходил по коридорчику, бормоча что-то, строчки стихов, мне показалось. Снова завязалась беседа, и тут выяснилось, что Юра из Кишинева едет в Донецк. Почему? Мне хотелось понять, почему он, человек невоенный и немолодой уже, хочет туда ехать. «Мне это самому, для себя надо» — ответил он. И пошутил: типа, хватит, на фейсбуке воевать, пусть там женщины воюют. Это, конечно, тоже нужная борьба, но для женщин.

По Юре было видно, что решение это обдуманное и непоколебимое. (…)

6 июня, в прощальный вечер он читал нам стихи, а утром рано уехал».

После кишиневского фестиваля в честь дня рождения Пушкина Юрий Васильевич по французскому паспорту на поезде Кишинев – Одесса пересек границу Украины.

Юрченко – одессит по рождению. В этом городе были поставлены два мюзикла по его пьесам, проходили его авторские вечера. Но сейчас этот была совсем другая Одесса. Притихший и еще не оправившийся от пережитого ужаса город отмечал 40 дней трагедии в Доме Профсоюзов. В этом фашистском крематории наших дней поэт пробыл два часа, а также встретился с человеком, который лежал в подвале среди трупов… Оправдывавшим совершенное зверство «либералам» Юрченко писал: «…эти коктейли Молотова в Доме профсоюзов – вы их тоже готовили. Вы говорили, там же приднестровцы и русские – ну, жалко, конечно, но они этого сами хотели. Так вот, в тот момент, когда вы решили, что нестрашно, чтобы приднестровцев и русских жгли – а там оказалось, все были одесситы и из Одесской области, пожилые, дети – вот вы допуском того, что приднестровцев жечь можно и это нормально, вы этим уже допустили это, вы разрешили это».

Из Одессы Юрий Васильевич выехал в Луганск, оттуда – в Ясиноватую, и, наконец, в Донецк. На площади возле обладминистрации стояла палатка, где записывали в ополчение. Юрченко записался сразу. «Там было еще несколько добровольцев, — вспоминал он. — Потом нас построили и повели. У меня было такое чувство, что я иду умирать. Я же воевать не умею. Я даже в армии не служил. Но и другого выхода для себя я не вижу. Так я и стал ополченцем».

Поэт, как и практически все добровольцы в ту пору, стремился в Славянск. Но народный губернатор Павел Губарев удержал его в Донецке в качестве переводчика для информационной работы в штабе. Однако, Юрченко чувствовал, что его место в Славянске и, в конце концов, уехал туда. В те дни он писал:

Зачем иду я воевать?

Чтоб самому себе не врать.

Чтоб не поддакивать

родне —

ты здесь нужней,

чем на войне

Найдется кто-нибудь другой

Кто встанет в строй,

кто примет бой.

За это неуменье жить

не грех и голову сложить.

_______________

Судьба – удивительная вещь. Без малого 60 лет спустя русский поэт и французский гражданин Юрий Юрченко возвратился в родные края своей семьи, где в послевоенном 55-м родился и сам.

Дед и бабка поэта по материнской линии были крестьянами из-под Лисичанска. У них было 4 дочери и единственный сын. Семью несколько раз «раскулачивали», и старики вместе с сыном умерли от голода. Дочерям повезло больше. Они успели уехать в город и выйти замуж. Первый муж матери поэта — молодой лейтенант — погиб под Москвой. Сама же она, оставшись без документов, батрачила в Грозном, чтобы хоть как-то выжить. «А после войны, как в фильме «Вор» (буквальная история), она познакомилась в поезде с человеком, не зная, кто он такой. Это был мой папа родной (тоже с Донбасса), который оказался профессиональным уголовником с первым сроком за убийство, которому «расстрел» заменили 25-ю годами, и потом он все время сидел. А мама, когда в перерывах между отсидками он появлялся и, естественно, не работал, кормила его и двоих детей — двух моих старших сестер. Меня еще не было. И чтобы их прокормить, подруги ей предложили, чтобы она с ними привезла из соседнего города – все там же, на Украине — мешки с солью. Ну, их на этом и взяли, дали восемь лет. Это было в 52-м году. И она в Одессе, в пересыльной тюрьме, родила меня от папы-хохла, который в один из своих перерывов просто приехал ее навестить. Так что я родился от родного папы, от ее законного мужа. А сестра моя Лариса (позже — солистка Большого Театра), она старше меня на восемь лет, и девочкой семилетней маме в Одессу, в тюрьму, из Лисичанска, передачки привозила», — вспоминал поэт.

Осенью 55-го вышел указ о досрочном освобождении беременных женщин и матерей с грудными детьми. Под эту амнистию попала и мать поэта. Одна беда, освобождение оказалось весьма условным. Единственным местом, где было разрешено жить амнистированным, оказался таежный поселок в 500 километрах от Магадана, в котором еще недавно располагался один из самых тяжелых лагерей. Именно об этих краях писали Георгий Жженов и Варлам Шаламов. Семья очень бедствовала. Мать вместе со старшей дочерью Ларисой собирали ягоды на продажу и бутылки на сдачу, чтобы хоть что-то добавить к нищенской зарплате. На Колыме мать в третий раз вышла замуж за досиживавшего свой срок офицера, который, подобно Солженицыну, был арестован за переписку и получил целых 20 лет…

Подрастающий Юра научился читать уже в четыре года. Хотя таежные библиотеки и не имели право выдавать ему книги, но для юного читателя делали исключение. «Очень важно, что все было в легкой доступности: ничего нет, нищета, а на полке — Бальзак, Мериме, Гюго, Толстой, Горький… Это и было мое «дошкольное» чтение…» – какое счастье, что у меня и у моих одноклассников были такие учителя, как моя первая учительница, Раиса Карповна (к слову, с Украины), как она трепетно передавала нам свою любовь к тому русскому языку на котором она сама (и как!) говорила…», — вспоминает Юрченко.

Конечно, была в поселке и школа. Учились в ней дети власовцев, бандеровцев, полицаев… По воспоминаниям поэта самым безобидным среди контингента поселка был вор Дюкин. Прочие – «политические». Напившись, они частенько вспоминали, как «вы отступали, а мы по вам с чердака шмаляли» и т.п. В этой среде рано начинали пить и дети. Юра исключением не был и уже с семи лет свел знакомство с «зеленым змием». Да так, что в 7-м классе его выгнали из школы и после суда должны были отправить в колонию. Тут, однако, помог отчим, давший кому-то взятку в Магадане, чтобы пасынка «отмазали». И вместо колонии в нарушение закона будущего поэта отправили учиться на токаря в магаданское ГПТУ № 9…

Свое спасение от дальнейшего скатывания по наклонной Юрий Васильевич приписывает любви: «В четырнадцать бросил пить и курить. Почему? Потому что я влюбился в девочку из параллельного класса, а она была такая отличница, в самодеятельности участвовала. А меня как раз тогда уже в колонию оформляли. Знаете, как в Москве — вот ты растешь, рядом спецшколы: английская, математическая, театральная. А у нас там у всех одинаковый спецуклон был — школа, потом подростковая колония, потом «по взросляку», обычная зона — вот это тамошние нормальные университеты.

И я шел прямиком к этому. И вдруг влюбился, и подумал, просто трезво взвесил, что сейчас меня посадят, а она выйдет замуж… В общем, я просто бросил пить и курить. Сшил себе из подсобного материала галстук-бабочку, выучил стихотворение про «хорошую девочку Лиду», просто заменил ее на «Нину», так ее звали, и пришел в самодеятельность. Сначала пытался петь – не проскочил номер, сказали, что слуха нет, танцевать тоже не получилось. Но вот, наконец, на стихах остановился, пролез… Вот это меня и спасло: рано начал, рано завязал. Точнее, она меня спасла…»

Любимая моя! Колымской пионеркой

Вошла ты — ворвалась! (о, жизнь моя, — держись!..)

И все, что было «до» — поблекло и померкло,

А «после» — только ты… на всю большую жизнь…

Много лет спустя поэт нашел свою первую любовь в «Одноклассниках». Однако, она ни с кем не общалась, и в профиле даже не было фотографии… Это вызвало тревогу Юрия Васильевича: «Может быть она больна, боится? И я подумал, а хорошо так вот любить, стихи красивые писать. А вдруг окажется, что она толстая, некрасивая, больная и ей нужна просто помощь? Как ты себя поведешь? – такая проверка на вшивость. И я своей жене в Париже говорю: «Дани, а вдруг сейчас окажется, что что-то с ней не так, что она болеет, одна, что ей нужна помощь?..» — «Да нет вопроса, конечно, если что — сюда ее привезем!..» Ну, вот такая история… Тьфу-тьфу-тьфу, все оказалось нормально…»

Магадан Юрченко покинул в 16 лет. Начался период скитаний по стране. Он работал резчиком по дереву, докером, рабочим сцены в театре в Березниках, в Сибири. Наконец, посмотрев в Березниках спектакль «Электра» грузинского государственного Театра пантомимы, «зайцем» через всю страну приехал в Тбилиси, где колымского гостя взяли работать именно в этот театр.

Несмотря на такое сложное детство, Юрий Васильевич отнюдь не превратился в исходящего желчью «антисоветчика», как отдельные вполне благополучные граждане. «Да, из детства очень много выходит, — говорит он. — Вот я сейчас спорю с одним очень хорошим художником по поводу Украины — все же сейчас размежевались. Он мне рассказывает про свое детство. И я понимаю, что с этого своего детства он ненавидит все совковое. А я ему говорю, понимаешь, я из того же «совка», может мой «совок» и посовковей был, но мне за него не стыдно. Мне, может быть, за него больно, еще что-то, но не стыдно! И за то, что наши-то родители прожили все это – и ГУЛАГ, и все остальное, и моя мама со своей жизнью, — что же нам от всего этого «совка» отказываться!? Тогда мы их предадим, и получается, что они прожили свою жизнь зря, если мы от всего откажемся. Они же платили такой дорогой ценой за то, что там были ростки чего-то… Как Шукшин говорил: «Порушить-то его легко, да снова складать трудно».

Я за последние 25 лет везде пожил — в Германии, в Швейцарии, Франции — поездил и могу сказать, что наш «совок», как презрительно к нему не относись, со всеми своими минусами, ближе всех к человеку был, я имею в виду человечнее, чем в этих странах. Вы говорите, таланты рано проявились, а я в этом «совке» не мог не раскрыть их рано. Даже в этом забытом богом поселке, где я жил, все носились вокруг меня — рисуешь? — вот тебе мольберт, вот этюдник, хочешь играть на чем-нибудь? — иди в клуб, вот тебе мандолина, аккордеон и т.д. Моя сестра говорит: «Если бы я жила на Западе — в метро бы всю жизнь и пропела, потому что там за все платить надо». А у нас все это бесплатно было — в самом захудалом поселке — клуб. Вот она там, в клубе и допелась до того, что стала солисткой Большого театра! Лариса Юрченко — она 25 лет пела в Большом — и Русалку, и Ярославну… Потом по болезни ушла на пенсию.

В той, старой стране, можно было выживать. Моей дочери, которая выросла в центре Европы, в Мюнхене, потом в Париже, намного сложнее выживать с двумя языками, с двумя гражданствами, с жильем и там, и там. Мне, в моем колымском детстве и юности, было проще. Я верил искренне, что «За наше счастливое детство спасибо, родная страна». Если хочешь – выбирай, нет проблем. Вот я в театральный поступил и никакие деньги не платил, причем, в самый блатной институт в Грузии поступил! Потом в литературный. Передо мной выбор был, я чувствовал это. И у моей сестры был выбор — сначала в клубе пела, потом консерватория. Естественно, не так все просто. Естественно, за все надо было бороться, хочешь — пей, смотри телик, иди на нары. Но если хочешь выбраться — шанс есть.

Сейчас с этим шансом намного сложнее, и я не завидую сегодняшним ребятам. Сейчас только деньги все решают, тогда решали не деньги. Я мог приехать из Магадана, убегая от милиции, в 17 лет, во Владивосток, прийти в райком комсомола и сказать: «Я резчик по кости, мне нужна работа по специальности, ищите». И они искали, бегали, потом нашли, пристроили меня в мастерскую резьбы по дереву. Я мог их этим озадачить, они мной занимались».

 В Тбилиси, Юрченко подделал справку, что переведен в одиннадцатый класс, сдал экстерном экзамен за среднюю школу и поступил на русский курс в Грузинский театральный институт им. Шота Руставели. В середине второго курса он перевелся в Ш/С МХАТ, но диплом все равно, получил в Тбилиси. Работал актером в театрах Тбилиси, Хабаровска, Владивостока, Москвы. Играл центральные роли в пьесах А.П. Чехова, Е. Шварца, А. Брагинского, Ж.-Б. Мольера, Ж.-П. Сартра…

В 1982 году Юрий Васильевич поступил в Литературный институт. Учившаяся там же Наталья Лясковская вспоминает: «Я его знала, как человека очень деликатного, спокойного, обладающего внутренним достоинством, умеющего слушать и понимать. Умеющего дружить по-настоящему — и с мужчинами, и с женщинами. Я и заподозрить тогда не могла, что за плечами этого красивого улыбчивого парня такие тяготы и испытания!

Мы, студенты, были, в основной массе своей, как говорится, начинающими писателями, а Юра с 1979 года уже вовсю печатался в журналах, альманахах и антологиях — «Юность», «Огонек», «Театр», «Литературная учеба», «Драматург», «Литературная Грузия» и других: ему было, что сказать и о чем писать».

Уже в те поры поэт Юрченко имел репутацию «глухого лирика», как называл себя и сам. В издательстве «Современник», получив подборку его стихов, ему отвечали: «…Тему любви вы освоили, но вот с гражданственностью — хуже. Напишите три-четыре гражданственных стихотворения». Но Юрий Васильевич не писал. Он не боролся с режимом и не служил ему, а оставался свободным художником: «Меня выгоняли отовсюду — из комсомола, из пионеров. В партию не вступал, про партию не писал, когда мне говорили: надо что-то выкинуть из стихов по каким-то там мотивам – я не выкидывал. Мне от них ничего не надо было, я про привилегии всякие, про «хлеб с маслом». И они мне не мешали, я жил, как хотел. Существовал этот огромный механизм, да, был «железный занавес». Но что мне этот «занавес»? — у нас все было — я прекрасно себя чувствовал в Прибалтике, в Грузии, в Карелии, на Камчатке, в Средней Азии. Везде столько интересного, везде есть театры — езжай, работай! Бывало, меня не хотели публиковать: добавьте, мол, одно стихотворение про комсомольскую стройку — иначе всю подборку снимем, я отказывался. Но и не обижался ни на кого: брал гитару и ездил просто по стране с концертами. Я жил, как хотел!»

Тем удивительнее стало для многих перевоплощение «глухого лирика» в военкора сражающейся Новороссии…

…Короче: однажды — на спуске

С горы, на которой я жил,

Я вспомнил о том, что я — русский,

И больше уже не забыл.

_______________

«…Мы познакомились с ним (…) в Ярославской области, в Карабихе — имении Николая Некрасова. Туда на ежегодный, июльский, устраиваемый много лет подряд фестиваль со всех сторон света слетались именитые поэтессы и поэты, — вспоминала журналистка Екатерина Сажнева в статье, посвященной Юрченко. — Юрий Юрченко приехал вместе с другом и однокурсником Виктором Пеленягрэ. Тем самым, который сочинил «Как упоительны в России вечера». Они были такие разные! Виктор Пеленягрэ был всем и сразу, в перехлест, не останавливаясь ни на одну минуту. Балагурил, а если кто-то оказывался вне центра его притяжения или случайно не догадывался, кто перед ним, тут же поднимал кепку и заявлял, чего именно он автор. Все замолкали в восхищении. А Юрий Юрченко молчал. И не читал стихов. Он показался мне таким… богемным, с хвостиком из седых волос, перехваченных сзади резинкой. Скорее, актер перед выходом на сцену, не поэт. Весь «внутри себя». Если бы я знала, конечно, чем все это обернется год спустя, то обязательно выспросила бы тогда у Юрия подробности: чего ему не хватало? Ради какого такого высшего смысла или из-за европейского сплина, быть может, он оставил в Париже красавицу жену, бизнес, дела, театр и оказался год спустя на политой кровью донецкой земле…»

«Анри» — такой позывной взял себе Юрченко, вступив в ополчение. Хотел назваться «поэтом», но «поэтов» к тому времени в рядах защитников Донбасса было уже трое. Свой путь в Славянск он описал в кратком очерке, опубликованном в «Литературной газете»:

«Мы несемся на грузовой «газели» из Донецка в Славянск. Машина набита гуманитарной помощью – продукты, медикаменты…

Ни водитель Саша, ни сопровождающий груз Гена дороги не знают. Обоим лет по 35–40, они уже пару раз возили грузы в Славянск, но сейчас маршрут новый, старые «щели» и «тропы» уже перекрыты постами «нацгвардии».

Где-то у поворота на Северск нас должен ждать Сережа, который и проведет нас дальше по этому непростому маршруту. Но что-то пошло не так, Сережа не будет, оказывается, ждать в условленном месте, а будет ждать позже у Благодатного.

Оба моих спутника понятия не имеют, где находится Благодатное. На карте, которая есть у Саши, этого населенного пункта почему-то нет. Они оба нервничают: скоро уже начнет темнеть, а им еще возвращаться назад. Сережа куда-то пропал, дозвониться до него невозможно. Проскакиваем поворот на Северск, так как он нам уже вроде не нужен, едем в направлении предполагаемого Благодатного.

Вдруг навстречу – зеленая колонна из четырех КамАЗов и нескольких легковых военных машин. На первой – какой-то большой агрегат, накрытый брезентом. Что или кто находится в других фургонах – не видно, можно только догадываться. В кабинах – люди в форме, с автоматами. Ясно, что это не ополченцы. Но ведь мы только что проехали последний «наш» пост! Откуда так спокойно и нагло?

Сворачивать куда-то уже поздно. На наше счастье, они куда-то спешат: колонна не останавливается, но мы буквально чувствуем, как нас обшаривают взгляды сидящих в кабинах людей. В первом КамАЗе человек в «балаклаве» говорит с кем-то по телефону…

– Стой! – говорит Гена, – поворачивай назад, они нас уже «передали», нас будут встречать, поэтому они нас не остановили. Возвращайся к повороту на Северск!

Мы возвращаемся, поворачиваем и, чуть отъехав от поворота, съезжаем с дороги и останавливаемся.

– Дальше я не поеду, пока за нами не приедут! – категорически заявляет Саша.

Мимо нас по направлению к Северску проскакивают, не останавливаясь, две машины – красный «оппель» и за ним, такой же красный, автомобиль побольше, похожий на инкассаторский броневик. Чуть проехав вперед, они вдруг останавливаются, и через минуту обе машины начинают быстро «пятиться» назад. Поравнявшись с нами, останавливаются, так, что мы оказываемся «зажатыми» между ними. Из «оппеля» выходят люди в камуфляже, с автоматами в руках. Подходят ближе…

– Свои! – выдыхает Гена.

На плече первого из них – погон переплетен георгиевской лентой. Они проверяют наши документы, предупреждают, чтобы мы были начеку: здесь опасно, можно нарваться на «укров». Мы им говорим про колонну, с которой разминулись. «Знаем. Их сейчас будут встречать». Они желают нам удачи и исчезают. Тишина.

– Блин! – наконец произносит Гена, – я уже думал, мы в плен попали!

– А там кормят, в плену? – шутит Саша.

– Попадешь – узнаешь.

– Да нет, вряд ли… Им самим жрать нечего, будут они пленных кормить! Пристрелят сразу.

Наконец появляется Сережа. Марку его «вездехода» определить невозможно: что-то старое, разбитое и простреленное, заднего правого окна нет, вся дверь перетянута черной клеенкой. Мы срываемся с этого злополучного перекрестка и летим вслед за Сережей.

Очередной блокпост: бетонные блоки, мешки с песком, баррикады из покрышек. Колоритный бородач в камуфляже с маузером в огромной деревянной кобуре…

На других блокпостах мы не останавливаемся – летящий впереди Сережа притормаживает, что-то объясняет, и мы, минуя очередную баррикадную спираль, несемся дальше.

Слышны близкие разрывы снарядов, впереди и справа, над лесом, поднимается густой черный дым. Неожиданно Сережин «вездеход» резко тормозит, мы чуть в него не врезаемся. Сережа выскакивает из машины, склоняется над чем-то на дороге. Прямо перед носом его машины – ежик. Сережа подталкивает его рукой в сторону обочины. Еж, чуть сдвинувшись, остается на середине дороги. Сережа берет его в руки, переносит на обочину и, опустив его на землю, вновь мягко подталкивает его в сторону леса…

Блокпост у многострадальной Семеновки. Дым, который мы видели раньше, висит над ней, над Семеновкой. Разрывы совсем близко. Ополченец с ручным пулеметом посылает нас в объезд: «Через Семеновку не проедете, вся простреливается». – «Что, так все время и бьют?» – «Все время».

Мы трогаемся по направлению, указанному ополченцем. Впереди, совсем близко, разрывается снаряд. Саша тормозит, высунувшись в окно, кричит ополченцу:

– Ты уверен, что эта дорога безопаснее, чем напрямки?

Тот отмахивается успокаивающе:

– Все нормально, вы только быстро проскакивайте, он не успеет прицелиться.

Сережа смотрит вперед, крестится. Гена – тоже. Глядя на них, поколебавшись, крещусь и я. Нам навстречу, оттуда, где только что разорвался снаряд, выскакивают два ярко-желтых автобуса с большими красными крестами. Наша «газель» рвется с места. Мелькают разбитые, обгорелые остовы машин, руины, еще недавно бывшие солидными кирпичными домами…

Где-то сзади ухает разрыв. Саша «жмет».

На обочине каркас обгорелого, раскуроченного КамАЗа. «Прямое попадание!» – кивает Гена на КамАЗ. Чуть дальше – еще один. Выезжаем на какую-то лесную дорогу. Гена вытирает пот со лба.

– Ну вот здесь мы уже в относительной безопасности.

– Какая, на хрен, безопасность! – обрывает его вцепившийся в баранку Саша. – Тут нигде безопасности нет!..

Новый блокпост, противотанковые ежи, все больше обгорелых машин. На посту – бордовый «оппель». К боковым окнам приторочены «бронники», из окна торчит пулемет, вместо номерного знака – три большие буквы «БМП» – боевая машина пехоты.

Мост на въезде в Славянск весь в баррикадах – все в тех же мешках с песком, в бетонных блоках. Сбоку – разбомбленный хлебокомбинат… Едем по городу: блокпосты, везде – стены из мешков и покрышек с узкими щелями бойниц, то тут, то там встречаются пожилые люди, толкающие перед собой коляски с емкостями для воды… В городе нет ни света, ни воды, ни газа, ни связи. Растерянные бесхозные собаки с поджатыми хвостами…

Саша вздыхает:

– А какой красивый город был!..

– Да ты что! Цвел!.. – соглашается Гена.

– А девчонки какие классные были…

P.S. Из отправленных в Славянск десяти машин с гуманитарным грузом до пункта назначения доходит одна».

Профессию военкора Юрченко освоил быстро. По его убеждению, в зоне военных действий вовсе не должно быть штатских журналистов, которые фотографируют лица ополченцев и их позиции, или того хуже уже имеют враждебное мнение и, нисколько не интересуясь реальными фактами, лепят нужную им пропаганду.

Юрий Васильевич делал упор именно на факты, изо всех сил стремясь донести правду до мира о том, что происходит на Донбассе. Это вызвало целый шквал гнева его прежних знакомых и коллег по литературному цеху.

«Мы все же друзья по фейсбукам и контактам – жили-жили и вдруг все стали любить друг друга, у всех по тысяче друзей, все обнимаются, все лайкаются, и вдруг – шарах и друзья-то… — говорил впоследствии Юрченко. — Мы увидели, кто есть кто. Все милые, хорошие: милый Дима Быков, милый «вот новый поворот», а вот тебе – шарах и такой поворот. А нужно знать, кто рядом. Когда придет война (она уже идет, но не нашей территории пока, хотя и та территория – наша) хоть иллюзий не будет. Это не друзья. Те, кто долго жили с нами, с кем мы в общежитьях литинститутских и театральных из одних чашек хлебали, из одного стакана пили и вдруг – враги. И ненависти столько агрессии. Вы же, ребята, демократами называетесь, вы себя назвали совестью нации почему-то, так где же толерантность? Толерантности больше у тех, кого вы называете ватниками, они готовы разговаривать…

…Я никого не вычеркнул из френдов, но меня эти толерантные, с матом вы-рубают из френдов. Вырубят, а потом еще долго поносят, что такой подонок. А один сумасшедший отказался даже ехать на фестиваль в Тбилиси, куда меня из Франции приглашали раз пять-шесть. Пишет: я должен сказать, что на фестиваль я не смогу приехать, потому что это фестиваль, в котором принимал участие Юрий Юрченко, который сейчас в бандах террористических. Это наши поэты.

Огорчает меня такое отношение. Кто-то агрессивно, кто-то дипломатично как Вероника Долина, например. Она в своем фейсбуке вроде терпит всех, но мне она по той же Одессе: ну, Юра, брат, ну, я тебя прошу, ну, не надо. А другая сторона несет что угодно и она сама поддает там жару: ну все-таки сколько вранья – это про наше телевиденье. А я скажу, что я это телевиденье вижу из Парижа, из Амстердама и в данной ситуации – при всем том, что много в чем можно упрекнуть наше телевиденье – оно самое объективное. Нет прессы объективной и независимой в принципе. И когда они начинают кричать, что он зомбированный, им отвечают: да бросьте, он живет 25 лет в Европе. Зомбированный (смеется) российским телевиденьем! Тогда они тут же переворачивают: а, в Европе, ну, тогда он ничего не может понимать.

А наш однокурсник Бары Гайнутдинов, теперь он Боря Головин, живущий в Новой Зеландии? Я сижу в Славянске, а он мне из Новой Зеландии рассказывает, что там, в Славянске, происходит. Пишет: этим ополченцам не дают покоя хрустящие новенькие доллары. А я там три месяца ни доллара, ни гривны – ничего не видел. Я ему говорю: не клевещи на павших, люди приходят безымянные, совершают подвиги как в Великую Отечественную войну, погибают – молодые, девушки, пацаны – погибают, прикрывая, спасая других, а ты там – деньги, еще что-то. Ты сиди уже там в своей Новой Зеландии. А когда я попал в плен, когда те, кто даже меня не знал, кинулись спасать, помогать, даже те, с кем у меня были конфликты, Боря говорит: ничего, полезно ему, пусть посидит в тюрьме. Это же мерзость просто. Поэт… Им оттуда из Парижа, из Новой Зеландии, из Амстердама видней. Я фосфорные бомбы устал выковыривать и отправлять на экспертизу в Семеновке и в Славянске, а они мне рассказывают, какие невинные ребята эти и какие преступники те. А я детские трупы в морг отвожу.

В «Апокрифе» как-то у Вити Ерофеева компания была – Седакова, Толоконникова (!), Конеген Света – и мы там говорили о Пригове. Они ему пели дифирамбы, они собрались, чтобы спеть гимн Пригову и дошло до меня, я был последний: Юра, а что ты? Я говорю, Пригов и компания – это была гуманитарная катастрофа. Культурная. И посмотри: неслучайно, что тогда, когда Россия ослабла, они пришли и начали отметать те ценности: вся наша великая литература – это ничто, а вот – настоящие: Приговы, Рубинштейны. Они на меня как напали, Седакова и все остальные. Но смотри – именно ведь они сейчас все это поддерживают и кричат. Это все связано, да? Они отметают не конкретного писателя, Чехова, например, а всю нашу литературу и выставляют другие ценности. И вот это русоненавистничество… Вот самолет упал – им не нужно доказательств: это мы должны биться головой о стену, каяться».

За время пребывания в Славянске военкор Юрченко не раз, рискуя жизнью, бывал на самой передовой, выковыривал осколки запрещенных фосфорных бомб, документируя и свидетельствуя о преступлениях украинской армии.

«Мы шли по Семеновке с бойцами отряда Моторолы (позывной командира отряда). Вымершие улицы, разрушенные дома, черные проемы окон, все те же, страдающие от жажды, собаки с поджатыми хвостами…

Ветки деревьев низко сгибаются под тяжестью созревшей черешни и шелковицы. Откуда-то, из двора, раздается голос: «Сынок!.. Дай конфетку… конфетку дай…» Боец, идущий впереди (позывной «Гоги»), поворачивается на голос: «Сейчас нету, бабушка! Я вам принесу, обязательно принесу!», объясняет нам: «По нашей улице — три семьи, мы им еду приносим. Вот, видишь, бабушка конфет захотела, надо принести».

В Семеновке жило около 2 тысяч человек, летом, естественно, больше; сейчас таких, в которых люди живут, осталось дворов двадцать пять.

Время от времени ухает артиллерия, но к этому все привыкли, все уже знают, что если слышишь свист летящего снаряда, то этот — еще не твой, свист твоего снаряда ты не услышишь. Идущий рядом боец с написанным — крупно — на каске позывным «КИРПИЧ» поражается: «Тут улицы танками срезают, а они — картошкой занимаются, сажают, окучивают!..»

…Звучит команда — перебегать по одному, держась ближе к деревьям: по этому участку дороги лупит танк прямой наводкой. Воронки во дворах, на огородах, металлические ворота и двери в домах, изрешеченные и прошитые насквозь осколками, со свежими… Некоторые дома разрушены полностью: косо торчащие дверные косяки и, так нам знакомые по старой военной кинохронике, печально возвышающиеся над грудами кирпича, русские печи… Во дворе одного дома — странное белое пятно, как будто стиральный порошок просыпали, несколько таких «белых пятен» я уже видел в Семеновке.

«Фосфорная бомба, — говорит мне один из бойцов. — Да вон она, там, стакан от нее почти весь в земле остался!» Он начинает окапывать ножом землю вокруг «стакана». «Осторожно, руками не трогай!» — предостерегает его другой ополченец. Наконец, «стакан» извлечен — такое безобидное, на вид, изделие, если бы не этот белый ореол вокруг, на земле, то никаких подозрений бы и не вызвал: так, какая-то бутыль разбилась…

«Сколько этой дряни ядовитой здесь рассыпано…» — вздыхает «Кирпич».

…Что говорить о мирном населении, когда, около недели назад, «посланцы Киева» своих «поливали» из «Града» — то ли зарплату вовремя нацгвардейцам не выплатили, то ли совесть заговорила, то ли просто домой захотелось, короче оставили позиции, повернули назад. А поставленные там, на подобный случай, заградотряды из «майдановского спецназа» открыли по ним огонь. Те в ответ тоже начали стрелять, завязался самый настоящий бой, с применением тяжелой артиллерии, тут-то «майдановцы» «Град» и использовали…»

Успевал Юрий Васильевич и помогать мирным жителям. Руководительница молдавского хора «Рапсодия» Наталья Барабанщикова свидетельствует: «…он оказался человеком, мужчиной, который держит слово. Он систематически, несмотря на свою занятость, навещал мою маму, там… Носил воду, продукты. А у нее, кажется, появился долгожданный сын… Любимый».

Юрченко неоднократно и с гневом опровергал клевету о якобы мародерстве и иных безобразиях, царящих на подконтрольной ополчению территории.

Вот, одна из зарисовок поэта из осажденного города от 25 июня: «На улице, завидев издали меня, ко мне направляются два рослых парня — в гражданском, лет по 25. Подходят, один из них обращается ко мне: «Три розы можно сорвать?» Ничего не понимаю. «Какие розы?..» «У мамки день рождения – можно сорвать три розы?..» «Да где сорвать-то?» «Ну.. там, — кивает в сторону центра, — на площади, на клумбе…» Начинаю соображать что-то: я — в камуфляже, в городе – военное положение, все подчинено Штабу Народного Ополчения, сорвать вечером цветок в городе (во время войны!) без ведома представителей власти парни не решаются. «Ну, так что – можно?.. Три розы!.. У мамки день…» «Ну, три, — озадачился я… — на клумбе… для мамки.. думаю, можно. Хотя, стой. Пойдем вместе, чтоб чего не вышло.»

Да… Вот тебе и рассказы об анархии в районах, подчиненных ополчению. Может, эти ребята, просто, не хотят себе проблем с военными, боятся с ними связываться. Тут, в Славянске, с проявлением вольницы — строго. Откуда бы она не происходила — свои ли, ополченцы, или местные ребята… Популярная во все смутные времена поговорка «война все спишет» здесь не проходит. Как выяснилось – не все списывает. Стрелков строг, и – правильно, что строг. Двух мародеров недавно (из своих, причем, не рядовые бойцы, не без заслуг), по приказу Стрелкова, расстреляли. Местный прокурор, пойманный на передаче информации в Киев – копал в Семеновке (а в Семеновке, под постоянным артобстрелом, копать очень невесело) окопы… Мэр города, уличенный в саботаже, был посажен в «подвал»… Пьяного (нетрезвого) ополченца я здесь, в Славянске, не видел ни разу. Видел, как в хозвзвод сержант привел бойца и объявил командиру взвода: «Принимай. Был уличен в пьянстве. Присудили – сюда. Используй его вовсю на самых тяжелых работах». И, повернувшись к «штрафнику», добавил: «Твое счатье, что сейчас тихо. Если бы стреляли – разговор с тобой был бы другой.»

Разговариваю с местными женщинами: «Как вы к ополченцам относитесь, может, обиды, какие, претензии к ним есть?» «Да какие обиды?.. Они же тут, чтобы нас защищать.» «Ну, вот, — говорю, — были тут французские журналисты, сняли документальный фильм про Славянск, я его видел, перед приездом сюда, вот они там, в этом фильме говорят, что вы, население города, брошены на произвол судьбы всеми, и что никому до вас дела нет – ни киевской власти, ни ополчению. Так это, или нет?» «Да мы не знаем, им виднее, журналистам. Только, все-таки, они не совсем правы, что и тем, и тем мы одинаково не нужны. Одни — нас бомбят, убивают, а другие — приходят, хоронить наших мертвых помогают, обмывают их, гробы привозят, транспорт дают… Так как же мы можем сказать, что и тем, и тем мы одинаково не нужны? Эти нас и кормят, и водой обеспечивают. Те говорят, что все ополченцы – наркоманы и преступники, не знаю, может, там и наркоманы есть, но только они, ополченцы ходят вечером по подъездам и спрашивают нас: «Все нормально? Никто вас не обижает?» — и нам от этого спокойней, надежней жить, вроде, как мы не одни, есть кому пожаловаться, если что. Квартиры ведь стоят пустые, брошенные, магазины закрытые. Не следи они за этим – такое бы тут могло начаться…»

На ужине, в солдатской столовой, женщина из местных, работающая на кухне, в переднике, с тряпкой в руках, прислонилась утомленно к стене, ждет, пока доедят последние, чтобы закрыть за ними дверь и начать убираться в зале… «Устали за день?» — спрашиваю ее. «Да нет, нормально.» И, после паузы, посмотрев на меня: «Вы – больше устаете.»

 «Вы» — она имела в виду не меня, а всех, кто в эти дни, в ее городе, носит военную форму.

Уже часа полтора, как артиллерия начала громыхать. Полночь, без десяти. Дай Бог этому городу сегодня спокойной ночи».

Несмотря на постоянные бомбежки и тяжелые условия, Юрченко признавался, что никогда в жизни не чувствовал себя так спокойно, на своем месте, там, где и должен быть поэт, как в Славянске, что счастлив быть в этом городе, в этих некомфортных условиях, с этими людьми. Как и другие ополченцы, он готов был оборонять город до последнего, и приказ об отступлении стал для него полнейшей неожиданностью. Об оставлении города поэт написал пронзительный очерк:

«Мы оставляли Славянск ночью. Настроение у всех – у солдат, у командиров, было — паршивей некуда. Мы так привыкли к мысли о том, что Славянск – это второй Сталинград, мы так готовы были биться за каждый дом, за каждый камень, что сама мысль о том, что можно, вдруг, так – ночью, без боя, без шума — оставить город с его, верившими нам и в нас жителями, с моей, ставшей уже мне родной, 84-летней Л. Н., которая завтра не услышит моего условного стука в дверь (я обещал принести ей воду), с красивыми девочками Настей и Лерой, с которыми мы условились встретиться в одном из кафе в центре города «…на Петра и Павла, 12 июля, чтобы отпраздновать Победу»… — сама мысль об у х о д е казалась недопустимой, святотатственной… Мы превратили город в крепость — весь город был «обернут» несколькими слоями баррикад, выложенных из бетонных блоков, мешков с песком и автомобильных покрышек… Еще сегодня утром, на «Целинке» — на одном из окраинных блокпостов — я видел, как бойцы основательно, «с душой», укрепляли позиции, «зарывались» в землю, наращивали стены заграждений – и люди, оставшиеся в городе, тоже видели все это, и эта уверенность ополченцев в том, что город они не сдадут, их готовность остаться здесь, чтобы победить или умереть – передалась и жителям, придавая им сил и веры в то, что все их лишения, страдания, все их нынешнее сюрреалистическое существование — жизнь под постоянным обстрелом, гибель соседей, родственников, детей; ночи в тесных темных — «выросших» вдруг до статуса «бомбоубежищ» — подвалах, дни в очередях за гуманитарной помощью, за водой, информационный голод… — все это не напрасно, и это негласное единение мирных жителей и защитников города, когда, все прекрасно осознают, что для т е х — для «освободителей» — здесь, в Славянске, нет «мирных» жителей, здесь все – «террористы» и их пособники, и полное отсутствие паники, напротив – собранность и слаженность (насколько она возможна в таких обстоятельствах), когда каждый — сам себе – находит свое место; мать – 24 часа в сутки не выходит из кухни в солдатской столовой, готовя — часто, без света и электричества, при свечах – еду и тревожно прислушиваясь к канонаде, пытаясь определить – куда именно сейчас ложатся снаряды «укров» — в какой район города: неужели опять удар принимает на себя многострадальная Семеновка, где, на позициях, находится ее сын, ополченец… — это все, тоже, не зря; мы были уверены, в том, что мы все выдержим, что мы выстоим…

…Колонна — «камазы», «мерседесы», грузовые «газели» и прочая разношерстная техника — ощерившаяся пулеметными и автоматными стволами, начала выезжать, с выключенными фарами, из ворот САТУ, и двинулась по ночному городу. Я боялся поднять глаза на темные глазницы окон, утешая себя мыслью о том, что, город спит, и, вместе с тем, понимая, что эта железная возня, этот тревожный гул моторов (и оттого, что этот рокот был, по возможности, приглушен, атмосфера тревоги и надвигающейся беды еще больше окутывала ночной город) разбудил уже всех, кого только можно, в близлежащих домах, и люди смотрели, не веря своим глазам, из-за штор и занавесок, как ополченцы скрытно покидают город.

Я думал о своей недавней статье с непростительно, как мне теперь казалось многообещающим заголовком: «СЛАВЯНСК ГОТОВИТСЯ К ПЛОТНОЙ ОСАДЕ». И с совсем уже – в эту ночь – нелепо выглядящим финалом статьи:

«…Да, Славянск находится в оперативном окружении. Стратегические каналы доставки оружия и продовольствия потеряны. Да, проблем много. Но Славянск готов к обороне.»

Ну, — спрашивал я себя, со злостью и с ненавистью к себе, — и где же ты, со своей обещанной «обороной»? Как теперь ты будешь жить, как будешь этим людям в глаза – потом – смотреть? И будет ли у них это «потом»? Я думал о завтрашнем, просыпающемся утром, Славянске, с пустыми казармами и с пустыми бойницами разбросанных по городу баррикад, и ничего не мог понять. Точнее, не хотел понимать. Я понимал, что «Первый» прав. Головой понимал. Но сердце…. Сердце не могло вместить в себя всю стратегическую мудрость этого плана. Лица женшин, детей и стариков Славянска, их глаза, полные недоумения и молчаливого упрека, стоящие передо мной, мешали мне увидеть всю безошибочность этого замысла, перекрывали всю виртуозность этого маневра.

О том, что стрелковская армия была готова умереть в битве за Славянск, знали все. При сложившемся, на тот момент, соотношении сил, они, эти полторы тысячи спартанцев, были обречены на героическую гибель. И такой исход устраивал, если не всех, то – очень многих. И не только в Киеве… Но такой финал не устраивал командующего этой армией, который не имел права погубить здесь, в этом небольшом русском городке (уже обозначенном на картах киевских военачальников как большой пустырь), вверивших ему свои жизни ополченцев, и этим, практически, решить судьбу битвы за Новороссию.

И я, вдруг, впервые в жизни, понял – прочувствовал, что могли ощущать люди, солдаты, оставляя, в соответствии с решением, принятым Кутузовым, Москву. С какой тяжестью на сердце они уходили из города, заставляя себя подчиниться приказу, поверить своему Главнокомандующему. Может быть, сравнение не очень тактичное, не совсем – исторически — справедливое, но для меня, в ту ночь – да и до сих пор, – Славянск был и есть ничуть не менее значим, чем Москва. Кто знает, не называйся этот маленький городок именно так – «Славянск», — может быть, я бы и не оказался здесь. Очень много всего — и исторически, и этимологически – сошлось, переплелось в этом названии.

«Славянск!» — как много в этом звуке

Для сердца русского сплелось!».

Для моего – уж, точно.

…Мы вышли, практически, без потерь. «Практически» — это такая, не очень хитрая, уловка, означающая «почти». То есть потери были. За выход «стрелковской армии» из Славянска без ощутимого урона, заплатили своими жизнями два экипажа из бронегруппы славянского гарнизона. Они могли проследовать спокойно за всей колонной , не устраивая себе «проблем», но, в этом случае, украинский блокпост, контролировавший этот участок дороги, конечно же, не смог бы не заметить растянувшуюся на выходе из Славянска колонну (в которой, кроме самих ополченцев, было и много членов их семей) и открыл бы по ней огонь. Бойцы приняли решение самостоятельно и — атаковали блокпост. Завязался бой, внимание противника сосредоточилось на бронегруппе; шум и грохот этого боя перекрыл, неизбежный при таком количестве транспорта и военной техники, шум движущейся колонны и, в результате, основная колонна вышла без потерь. Бoльшая часть вызвавшей удар на себя бронегруппы погибла. Вместе с бойцами героически погибла и единственная среди них девушка, Ксения Чернова, оператор-наводчик БМД-2».

А в Донецке чудом вышедших из окруженного города «славянцев» уже ждала целая серия провокаций. И первая из них – истерические обвинения примчавшегося в Донецк Кургиняна в сдаче Славянска, в том, что защитники города не погибли в нем, как обещали, наконец, гнусная ложь, что якобы в Славянске было довольно оружия. Один из образчиков этого оружия – древний автомат – Юрченко принес на встречу с московским провокатором, придя на нее вместе с начальником штаба Стрелкова Эльдаром Хасановым («Михайло») и Павлом Губаревым. Сцена обличения заезжего гастролера поэтом-ополченцем в те дни обошла весь интернет.

Здесь же в Донецке Юрий Васильевич ответил на обращение к нему Мариэтты Чудаковой, как и другие «либералы», обвинявшей поэта в слепоте и лжи, требовавшей «доказательств» преступлений нацгвардии: «Мне, лично, «доказательства» не нужны. Я знаю, на ЧТО способны нацгвардейцы. Мне, вообще, после Одессы — не нужно доказательств «+ одного убийства». А я их, этих «доказательств» вижу каждый день во множестве. И людям, которые не выходят на демонстрации, требуя правдивого, честного расследования одесского побоища, которых устраивает ответ Начальника Одесского областного бюро судмедэкспертизы Г. Кривды: «никто из 48 жертв трагедии в Одессе не умер от телесных повреждений. Следов побоев экспертиза не установила», и которых не интересует судьба еще чуть ли не двухсот волшебным образом исчезнувших трупов из подвала Дома Профсоюзов (тут они верят на слово Кривде, что трупов было 48, и все, тема закрыта), НО которые вдруг проявляют такую щепетильность и скрупулезность, когда речь идет еще об одном – достаточно рядовом в общей череде кровавейших преступлений киевской хунты – зверстве: а видел ли ты, Юра, лично, этих матерей? А если нет – как ты можешь на честных незапятнанных рыцарей бросать тень подозрения, что они на такое способны?..» — отвечать, действительно, нет смысла.

Но, тем не менее, я собирался – и собираюсь – ответить. И, чтобы сдержаться и не быть в этом ответе не очень невежливым и – все-таки (им ведь, эти строгим судьям, доказательств всегда будет мало) – доказательным, — на это нужно время. А у меня его НЕТ. Я, Маритэтта Омаровна, на службе. Я – ополченец. У меня – море невыполненной и требуемой с меня моим начальством работы. И каждый день, и каждый час – здесь – возникают новые, непредвиденные и неожиданные обстоятельства, которыми нужно заниматься. Я не могу бросить все и отвечать НЕМЕДЛЕННО на Ваш требовательный запрос. Не все, сидя у себя дома перед компьютером, отдают себе отчет в том, что где-то идет ВОЙНА, и условия т а м могут быть другими. У меня иногда, по три дня нет возможности выхода в сеть. А Вы посылаете гневные депеши: «Юрий, я же просила Вас ответить!..»

Я, на своей странице, размещаю информацию, которой доверяю. Я стараюсь постить только ту информацию, которая у меня не вызывает сомнений. Ошибки вполне могут быть, больше того – они неизбежны. Какие проверки не устраивай. Фальшивая информация появляется на САМЫХ проверенных сайтах и страницах. Но сути эти возможные ошибки не меняют. Эти звери месяцами обстреливают мирных жителей. За два месяца осады Славянска, они выучили прекрасно где какой объект находится в этом маленьком городке. И они кропотливо и добросовестно расстреливали школы, церкви, гинекологическое отделение больницы, госпиталь, хлебозавод, детские сады… Я никогда прежде не видел столько детских трупов…

Они откровенно, не прячась — используют средства уничтожения, запрещенные всеми конвенциями мира. Они засЫпали дома мирных жителей, огороды – фосфорными минами с радиусом поражения в несколько сотен квадратных метров; их, эти мины, я видел во множестве.

Мне, повторяю, доказательства не нужны. Я только вчера, в Марьинке видел трупы матери и ее дочери, убитых на пороге своего дома.

И не надо мне рассказывать про «массовый психоз». Слепы, к сожалению, Вы. Вы не имеете ни малейшего представления об истинном лице этих карателей. Вы не хотите видеть это лицо. «Наши» либералы-правозащитники любят говорить о зомбированности «ватников», этого «быдла», этих «совков»…

Зомбированы и ослеплены – вы.

Возвращаясь к этому, так Вас возмутившему, перепосту о матерях в Славянске. Каждый день из Славянска в Донецк приходят люди, беженцы. До сих пор, оттуда, каждый день, выходят, с боями, мои товарищи, ополченцы. Они рассказывают (и я им, простите, верю) о таких зверствах «освободителей», рядом с которыми расстрел матерей просто меркнет.

Всех, кто приходит оттуда, я расспрашиваю о женщинах из нашей солдатской столовой в Славянске. Уже неделя прошла с того дня, как я узнал о том, что их расстреляли. Эту информацию, о расстреле, со страшными подробностями, мне подтвердили и разведчики, и начальник службы связи, и начштаба, и все, каждый день выходящие оттуда, люди. Но я не верю. Я не хочу им верить. Я вижу лица этих девочек, молодых и не очень. И я вижу глаза и слышу голос усталой немолодой женщины, одной из них («Иллюзия», называлось кафе, в помещении которого была столовая), которая на мой вопрос: «Устали?» — ответила: «Нет. Нормально…», и, посмотрев на меня, добавила: «Вам – тяжелее». И я вижу девочку с раздачи, с которой у нас сложились – почему-то — теплые отношения, и которая, в последний вечер в Славянске (света не было, горели свечи столовая уже закрывалась), спросила: «Что же будет?..» Я не мог, не имел права, ей сказать, что мы этой ночью уходим. Я был убежден, что им это скажут (в нужный момент) те, кому они подчинялись. Я молча, не отвечая, смотрел на нее… И она вдруг прильнула ко мне, обняла. Мы постояли молча, и, так ничего больше и не сказав, я ушел. Почему они, эти девочки из «Иллюзии», решили остаться («дом, семья?..») – я не знаю. Только я вижу их всех, и снова, и снова расспрашиваю выходящих оттуда людей, надеясь на то, что эта информация однажды не подтвердится…»

Еще в Славянске, фиксируя воронки сброшенных на Семеновку фосфорных бомб, Юрченко, комментируя отказ пленных российских журналистов Евгения Давыдова и Никиты Конашенкова от своих свидетельств об использовании этого запрещенного оружия, писал: «Не знаю, что я буду говорить после пыток, поэтому, думаю, есть смысл сказать сейчас, пока я нахожусь в полном здравии и трезвом уме, что я эти фосфорные бомбы видел, именно там, где их «не видели», или, точнее, после допроса в СБУ «забыли, что видели», журналисты телеканала «Звезда» — в трагически известном поселке Семеновка (предместье Славянска). (…)

Мне «руководство в Москве» ни про какие бомбы не говорило. У меня вообще нет руководства, я здесь сам по себе, сам от себя. Я человек (до недавнего времени) сугубо штатский, про существование «фосфорных бомб» услышал впервые только здесь, в Донбассе. А сегодня увидел, как они выглядят».

Очень скоро Юрию Васильевичу придется самому оказаться в плену, где у него, «француза», будут требовать свидетельств в пользу карателей, но, несмотря на угрозы и жестокие побои, не добьются их.

_______________

Француз… Как русский поэт стал французом? СССР он покинул в 1989 году. В этом не было никакой политики, а лишь интерес посмотреть мир, потрогать все своими руками. Наделенный подлинной всеодзывчивостью русской души, легко вбирающей в себя культуру, радости и горести народов иных, не теряя при том собственной личности, а лишь обогащая ее такою широтой, Юрченко везде чувствовал себя своим. «Когда я жил в Грузии – я разговаривал там на грузинском языке, — писал он одному из своих украински оппонентов, — когда жил в Германии и в Швейцарии – разговаривал, работал и читал книги на немецком языке, когда я живу во Франции – разговариваю, работаю, читаю и пытаюсь иногда писать стихи и песни – на французском языке. Когда я жил (был такой период) в Латвии – я с удовольствием учил латышский язык и пытался на нем разговаривать. Мне все интересно, «брат», и я с огромным уважением отношусь ко всем национальностям и ко всем языкам. В детстве я читал (среди других) книги и на украинском языке. Потому что я всегда помнил, что Украина – моя Родина. В моей домашней библиотеке, в Париже, стоят и сейчас книги на укр. языке – и «Кобзарь» Шевченко, и «Энеида» Котляревского.

 

Мы были все – дети элиты,

Но мы – никогда, никому

Об этом – о космополитах,

Что съехались на Колыму.

 

И мама (которая в Грозном

Батрачила в годы войны)

Меня в моем детстве морозном

Учила: «Все люди – равны.»

 

Мы в зону кидали ушанки:

Мороз одинаково жжет —

Будь ты – заключенный, Ушанги,

Иль – с вышки солдатик, Ашот…

 

И если – нанайца, положим,

Хохол, вдруг – по личности – хресь! –

Все знали: при чем тут цвет кожи? –

Козлы в каждой нации есть.

 

Таким был я в школе и дома,

И галстук на шее алел;

Рыдал над судьбой Дяди Тома,

И Хаджи-Мурата жалел.

 

И мировоззрением узким

Считал – всюду «Валенки» петь:

Так вышло – родился я русским, –

Так что ж тут об этом шуметь?..

 

И от «куполов золоченых» –

В стихах или в прозе – бежал,

Любил я и желтых, и черных…

Любых марсиан уважал.

 

И, комплексы их уважая,

Учил их язык, этикет,

И, как бы, при них, забывая,

О том, что я — русский поэт…»

В Париже Юрий Васильевич ночевал в т.н. сквоте (заброшенные помещения, которые заселяют нищие и мигранты). Будучи бездомным, он поступил в Сорбонну и окончил аспирантуру, не имея ни гроша за душой. Даже рукописи поэт прятал в стене сквота, потому что у него не было своего стола. Однажды во время полицейской облавы он едва не потерял свою трагедию в стихах «Фауст и Елена», которая сделает его известным…

На одном из вечеров в парижском «Русском доме» Юрченко был представлен актрисе Дани Коган. Молодая женщина окончила актерскую школу Роберта Льюиса в Нью-Йорке и арт-студию театра «50», работала в театре «Одеон», снялась в многочисленных картинах, где ее партнерами были Ален Делон и Жан-Поль Бельмондо. Ее отец, Анри Коган, вошел в историю французского кино как основатель школы профессиональных каскадеров. Именно он ставил трюки в «Трех мушкетерах», «Анжелике» и других кинофильмах.

В ту первую встречу Юрченко и Дани обменялись лишь незначительными общими фразами, но на другой день судьба свела их вновь — уже навсегда. Актриса поссорилась со своим продюсером и, покинув его машину, спустился в метро. На платформе она встретила русского поэта, с которым познакомилась накануне…

За годы, прожитые заграницей, Юрий Васильевич добился очень многого. Выходили книги его стихов и переводов, ставились пьесы. В Париже им была основана театральная ассоциация «Русские сезоны». Тем не менее, поэт скоро понял, что Европа не такая, какую он знал по фильмам с Бельмондо и Делоном. «Честно скажу, что если бы не было семьи, жены, дочери, внуков, я бы и жил здесь постоянно, — признавался он, будучи в России, — потому что здесь творческая жизнь намного живее и интереснее. Это без вопросов. Пока там был какой-то «набор», в смысле процесса освоения чего-то нового, было все нормально — и аспирантура в Сорбонне, и работа в театре, на телевидении, я многое там узнал. А потом понял, что перестаю набирать, «прокручиваюсь». Я прислушиваюсь очень внимательно к себе, и внутреннее чутье мне подсказывает, что сейчас я должен быть здесь, в России».

В Москве Юрий Васильевич купил просторную квартиру в трехэтажном особняке на Сретенке и основал там «Театр поэта» на полсотни зрительских мест. Часть квартиры осталась жилой, другая — обращена в зрительный зал, где репетировали и выступали сам хозяин и его друзья-поэты.

В 2000-м «глухой лирик» впервые отступил от своего «амплуа». В России произошла трагедия – затонула подводная лодка «Курск». «Я сидел тогда в Париже и писал пьесу. И вдруг понял, что нужно отодвинуть все это, те сюжеты, про Дон Кихота, про Дон Жуана, над которыми я работал, они не важны. Нужно отряхнуться, перестать быть поэтом-лириком, и самому себе ответить на вопрос: ты — гражданин России…», — вспоминал Юрченко. Бросив все, он поехал в Мурманск, чтобы говорить с очевидцами событий черного августа, с семьями погибших моряков. Этой трагедии поэт посвятил свою пьесу. Ее поставили во Владивостоке и в Москве, но шла она недолго, придясь «не ко времени». Пьеса называлась «Подводная лодка в степях Украины»…

И, вот, спустя 14 лет, Украина напомнила о себе… И как в 2000-м году «глухой лирик» понял: «Сегодня как раз тот момент, когда нужно отодвинуть всю мою «лирику» в сторону и сказать, ЧТО я думаю по этому поводу. Это неизбежно. На странице в Фейсбуке моя подруга из Амстердама написала, что у меня на странице российская пропаганда. А почему у меня — русского поэта, российского гражданина — на моей странице должна быть АНТИроссийская пропаганда или какая-то голландская, американская или французская? Почему мне этого надо стесняться? Это каждый для себя сам определяет, и тебе твой внутренний голос скажет, когда ты должен быть гражданином, а когда лириком».

_______________

Мой черный грач, – простимся, брат, –

Я – ополченец, я – солдат,

И может жизнь – в момент любой –

Позвать меня на смертный бой.

…И мать опять не спит моя,

Ночами Господа моля

О том, чтоб сын ее родной

Живым с войны пришел домой…

Скажи мне, грач, какой же толк

В словах про память и про долг,

Когда не сможем мы сберечь

Ни нашу честь, ни нашу речь?..

…И плачет женщина моя,

Ночами Господа моля,

Чтоб – хоть изранен, но – живой,

С войны вернулся я домой.

Мой грач, о, как бы я хотел,

Устав от скорбных, ратных дел,

Прижать к груди жену и мать…

И просто — жить… Не воевать.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но плачет Родина моя,

Меня о помощи моля,

И я иду опять, мой грач! –

На этот зов, на этот плач.

Это стихотворение Юрий Юрченко написал буквально накануне пленения. 17 августа он прибыл в Иловайск, где в то время шли самые ожесточенные боевые действия. Записал интервью с командиром гарнизона Гиви, обошел город, убежища, снимая все, что видел. Зрелище было тяжелое. Люди прятались в подвалах, сутками сидя без света, воды и еды, без лекарств… «Мы на нашей военкоровской машине привезли людям воды, сигарет, — вспоминал поэт. — Двоих стариков вывезли в Харцизск к родственникам. Но всех взять с собой не могли, поэтому пообещали привезти медикаменты. На следующий день я достал лекарства, но не смог поехать». 19 числа стало известно, в две четверти Иловайска захвачено. Узнав об этом, ночевавший прямо в политотделе Юрченко схватил сумку с лекарствами и бросился в Иловайск, надеясь успеть передать измученным старикам обещанные им медикаменты. Все машины политотдела уже разъехались по заданиям, и до Харцизска Юрий Васильевич добирался на попутках. Там бойцы «Оплота» дали ему машину до последнего блокпоста, но предупредили, что украинцы уже в Иловайске.

Это не остановило Юрченко и, добравшись до блокпоста, он попросил, чтобы бойцы посадили его на попутную машину до Иловайска. Те предупредили, что ехать дорогой через Зугресс опасно, потому что там – «укры»…

«Теперь смотрите: это последний блокпост, — рассказывал Юрченко. — Если с него какая-то машина проезжает дальше, значит, это «спецы», или разведчики, которым вопросов задавать не надо, они знают, что делают. Появляется такая машина, 6 человек в ней. В форме, с автоматами. Правда, без броников. Ни о чем не спрашивают. Ребята говорят: вот его надо подбросить в Иловайск. Я сажусь сзади. Они едут. Уверенно так. Вижу, они едут как раз по той самой дороге через Зугресс.

И тут вдруг начинается шквальный автоматно-пулеметный огонь. Я вижу, как машина насквозь прошивается очередями. В дыму ничего не видно. Нас подбрасывает, грохот, но машина каким-то чудом еще идет. Я снимаю и думаю: если выберемся, то это будут уникальные съемки. Как-то мы прорываемся, огонь прекращается. И все живы. Едем дальше.

Машина ныряет куда-то вниз, поднимается и вдруг останавливается. Я вижу несколько ручных пулеметов и около 20 автоматов, нацеленных на нас со всех сторон. Украинцев человек 25, стоит только шевельнуться, и мгновенно разнесут все. Я сижу сзади, меня не видно, у меня в одной руке пистолет, в другой камера. Можно выстрелить либо в украинцев, либо в себя. Но там шестеро молодых ребят. Их мгновенно убьют.

И тогда я свой пистолет засунул за две кожаные спинки и протолкнул еще куда-то. И последнее, что я чудом еще успел сделать: свой телефон с номерами ДНР тоже заныкал за какую-то обшивку. И это была большая удача.

Выходим из машины, нас тут же бросают на землю. Руки связывают сзади. И после этого начинают людей со связанными руками избивать. Прикладами, ногами, по голове, колют ножами, штыками. У меня по лицу течет кровь. На передовой пленные долго не живут. Потому что там все время гибнут товарищи тех, кто вас держит в плену, и они от этого страшно злые. А тут не просто передовая. Эти боевики совершили диверсионно-разведывательную вылазку в тыл противника, они со всех сторон окружены.

Вижу, идет какой-то иностранец в натовской форме, каске, по внешнему виду сильно отличается от украинцев. Говорит с акцентом. Подходит ко мне и говорит: «Я из-за тебя, сука, в Нью-Йорке бизнес бросил!» И с размаху меня бьет. А у меня такой пижонский камуфляж, Паша Губарев подарил. Я старше остальных, без автомата. Явно командир. «Из России, падла?» Отвечаю: «Я — гражданин Франции». – «Командир?» — «Военный корреспондент». Он опять меня бьет. «Из какой Франции? Все корреспонденты – они вон там, на нашей стороне». Мы стоим перед мостом. С другой стороны какой-то амбал кричит: «Что? Из Франции? Парле ву франсе? Француз! Давай сюда!» Иностранец командует: «Бегом через мост!» А все остальные уже на той стороне».

Со мной бежал еще один ополченец. А мост простреливается нашими снайперами. Добежали до середины моста. Амбал кричит: «Стоять!» Мы встали. Он ждет, что нас наши же снайперы расстреляют. Но те не стреляют. Амбал расстроился. «Сюда! Ишь ты, француз! – говорит. Почему-то его завело, что я француз. – Ты труп, француз!» И он прет прямо на меня. Потом я узнал, что он чемпион по смешанным единоборствам. Позывной «Семерка»«.

Иностранцем, издевавшимся над пленными, оказался гражданин США украинского происхождения Марк Паславски, миллионер, племянник подельника Бандеры и сотрудника ЦРУ Миколы Лебедя, отправившийся на «сафари» в Новороссию в рядах карательного батальона «Донбасс». На другой день этот идейный нацист был убит ополченцами.

«Семерку», увы, эта участь не постигла. Именно он сломал Юрченко ногу и ребра: «Он сразу свалил меня на землю и начал бить сапогами по ребрам. Тут и другие подскочили. Я чувствую, что ребра сломаны. И вижу, как новый сапог летит в мою уже поломанную грудную клетку. Хочу встать на ноги – и понимаю, что не могу. Грудь так болела, что я не заметил, как саданули по ноге – то ли прикладом, то ли еще чем.

Потом командуют: бежать! Я говорю: «Не могу, добивайте здесь». Тогда они меня понесли. Положили на землю. Смотрю: стена кирпичная, и наши все уже около нее лежат лицом в землю, руки связаны сзади. Все, расстреливать будут. Тут пожилой человек, позывной «Майор», говорит: «Развяжите ему руки, он же и так двигаться не может». Развязали. Опять появился Семерка: «Кто его развязал?» Майор говорит: «Стоп. Не будь, как они». Тогда Семерка хватает бутылку, и запускает мне в висок. Бутылка разбивается рядом о стену. Потом всех отвели в школу.

Какое-то предместье Иловайска. Школа на горе, солидное кирпичное здание советской постройки. Две недели ее вся наша артиллерия долбила и не разбила. А там еще и бомбоубежище. В школе – штаб. А во дворе – какие-то постройки, школьные мастерские. И ребята наши уже там, раздетые до трусов, лежат на земле, их бьют прикладами, ногами, чем придется. И Семерка там. «А, француз! Тебе повезло, что ты попал ко мне. Ты у меня любимец. Ты отсюда живым не выйдешь, запомни мои слова». И опять лезет ко мне. Но меня спасает медик, который говорил перед этим, что нас надо расстрелять.

Там был такой железный шкаф для инструментов, размером с платяной, какие есть в каждой «хрущевке». В нем стоит какая-то станина железная, из нее торчат штыри. Медик меня затолкнул в этот шкаф. Там уже кто-то был. Темно, ничего не видно, пыль, грязь. Присесть не на что. Дышать невозможно. А у меня лицо все залито кровью.

Но я спасся от того, что пережили остальные ребята. Я слышал, как их гоняли по двору. Заставляли бегать на четвереньках, обзывать матерными словами Путина (это там любимое), кричать: «Слава Украине, героям слава», «Украина понад усе!». Это же точная калька с «Deutschland uber alles» («Германия превыше всего» — гимн Германии времен нацистов. – Авт.). После этого они еще говорят: «Где ты видел здесь фашистов?» А это что вы делаете? Рядом с нашим шкафом были школьные мастерские, класс труда, где верстаки на столах. Ребят завели в этот класс, и я слышу: «Решай, что тебе отрезать: яйцо или палец? Палец или яйцо? Палец или яйцо, ну?» Я потом узнал: они у старшего группы мошонку положили в тиски, а другого, водителя, заставили крутить».

Шесть суток заключения в шкафу с Юрченко разделил словацкий ополченец Мирослав Рогач, попавший в тот же день. Юрия Васильевича он видел еще на площади в Донецке, когда тот рассказывал о выходе из Славянска:

— Я хотел к вам подойти, но не смог, потому что заплакал и ушел с площади, а на следующий день я записался в ополчение…

Летишь, не чуя мостовых,

Вскачь – за жар-птицей –

Сквозь длинный список деловых

Встреч, репетиций…

Но – мимо планов, мимо схем –

Скользнет подошва,

И станет очень важно – с к е м

В шкаф попадешь ты…

Но я ведь – как ни крут удар –

Везуч, однако:

На этот раз Господь мне, в дар,

Послал словака.

Несмотря на собственные травмы, Миро все время заключения помогал, чем мог, своему товарищу по несчастью. В шкафу невозможно было ни лечь, ни сесть. Если и получится присесть, то со сломанными ребрами и ногой подниматься полчаса. А в любой момент картели могут открыть шкаф и позвать и, если сразу не выйдешь, озлятся и начнут бить прикладами все по той же ноге и ребрам.

Школу, где располагался штаб «Донбасса», вовсю обстреливала артиллерия ополченцев. Сами каратели прятались в бомбоубежище, а пленные оставались в шкафу, стоящем в летней постройке. Казалось, что все пушки бьют именно по ней, что следующая мина непременно попадет в цель. Шкаф дрожал, земля сыпалась за шиворот, но Бог хранил заключенных…

В перерывах между обстрелами возвращались каратели – досадовали, что пленники еще живы, избивали, грозили бросить в шкаф гранату, расстрелять и т.д.

Впрочем, и среди них находились – люди. Один молился о выздоровлении сломанной в двух местах ноги поэта, другой приносил еду… Майор, спасший Юрченко жизнь в первый день, водил его к врачу.

Допрашивал Юрия Васильевича вице-полковник Ираклий Курасбедиани, который в 2008 году занимал пост начальника департамента военной разведки Минобороны Грузии. Ему поэт, тесно связанный судьбой с Грузией, на грузинском языке читал «Могильщика» Галактиона Табидзе, которого некогда переводил. Курасбедиани был поражен. Он родился в той же деревне, что и Табидзе, «Могильщика» знал наизусть – для него это было своего рода святыней. Позже он просил Юрченко сфотографироваться с ним для его матери, чтобы оправдаться перед ней за участие в войне…

Курасбедиани был убежден, что перед ним сотрудник российских спецслужб, российский Сомерсет Моэм или Грэм Грин – слишком хорошо держался на допросе поэт для обычного военкора. Тем не менее, именно этот человек спас жизнь Юрию Васильевичу и Мирославу Рогачу. Юрченко вспоминал: «Последние дни там были самые страшные. Бомбят со всех сторон. Школа трясется. Все сидят в бомбоубежище. Наш шкаф ходит ходуном. Появляется Ираклий и командует: «Пленных – в убежище!». Выволакивает нас из шкафа, и тащит в школу. Мы сидим вместе с остальными на 1-м этаже. Бомбят страшно, стекла летят. А ребята босые. И у меня здоровая нога босая. Там был один боец, его Котик звали. Он нам все время носил воду, печенье. Вдруг шарах! – и у этого Котика сносит часть черепа. Кровь льется широким ручьем. Медсестра с позывным «Кошка» прыгает на него, откачивает. А все в ярости кричат нам: «Ну, суки, молитесь, чтобы Котик выжил, иначе вас на ленты резать будем!» Сестра кричит: «Все, его уже нет!» И они медленно сдвигаются вокруг нас. Ираклий командует: «всем вниз!» Открывает какую-то комнату, нас туда вталкивает и запирает. Мы сидим там, пока не стихает обстрел. И слышим, как Ираклий кричит по телефону: «Пленных надо вывозить! Их нельзя здесь оставлять! Если вы за ними не приедете, я сам их вывезу».

 И вот они готовятся отходить. Уже всерьез. Опять кто-то дает команду: «Пленных расстрелять. Но сначала оденьте их в военную форму». – «А француз уже одет!» — «А словак?» — «На словаке штаны камуфляжные». – «Все, открывай». Открывают шкаф. Я говорю: «Миро, рад был знакомству». Миро отвечает: «Юра, не подумай, что я педик, но я тебя люблю». И тут вдруг опять появляется Ираклий. А там уже стоят машины, гудят моторы. И он просто забросил меня в легковую машину, а Миро с остальными ополченцами – в другую машину, к солдатам. Так он нас спас».

Только после этого мины накрыли многострадальный шкаф, не оставив от него и памяти…

Пленных отвезли в город Курахово и бросили в подвал. Искалеченный Юрченко спал на деревянной скамейке, остальные — на кафельном полу. В туалет ходили там же за перегородкой. В любой момент могла ворваться охрана и избить прикладами. Пленников заставили ложкой выцарапать на стене гимн Украины, выучить его наизусть и исполнять при появлении охраны. Но «француз» и словак не пели. И не кричали «Слава Украине!» За это один повар-садист однажды разбил Юрию Васильевичу голову в кровь бутылкой полной воды.

Новый следователь, знатоком творчества Юнга, Фрейда, Ницше и Гитлера, исповедовавший идею сверхчеловека пытался сломать пленного поэта психологически. Это ему едва не удалось, когда он заявил, что общался по скайпу с Дани…

«Когда он полез в Интернет и увидел мои тексты, мои видео, то пришел в ярость, — вспоминал Юрченко. — «Тебя убивать надо! Остальные – это ерунда. Ты страшней чем они все. Их мы поменяем. А ты здесь сгниешь. Ты родился в тюрьме на Украине и помрешь здесь же». Был и второй следователь, Александр. Они допрашивали меня и по отдельности, и вместе. Сначала они мне говорили: «Напиши, что все, что ты писал раньше, ты писал по указке из Москвы». Я говорю: «Ребята, я же из Франции приехал, а не из Москвы. Мне никто не поверит. У меня нет начальников. Я пишу то, что хочу». Тогда Александр говорит: «Хорошо. Опиши то, что ты здесь увидел. Ты же увидел здесь много нового? Даже если нам не понравится, я тебе обещаю, что мы ничего не уберем и опубликуем». Я говорю: «Все знают, что я в плену. И вдруг появляется моя статья. Это значит, что мы с вами душа в душу, какой-то сговор у нас». — «Ну да, вот такая договоренность у нас. Давай» — «Но никакой договоренности у нас с вами не может быть».

Тогда первый, психолог, любитель Юнга, говорит: «Ну хорошо, ты выбрал. Эти твои ребята без проблем напишут все, что нам нужно. Что ты был главным, что они были твоим сопровождением, что ты был до зубов вооружен. Мы сделаем тебя интернациональным супертеррористом и будем выставлять Франции в обмен на наши требования. Мы получим от нее все, что хотим. А если не договоримся, то ты просто сдохнешь в этом подвале». Вот такая перспектива».

Спас Юрия Васильевича вновь Курасбедиани. Он приехал в отсутствие следователя и просто увез Юрченко с собой. Целую неделю грузины скрывали его под именем Георгия Гиоргадзе, одев в натовскую форму. Киев требовал немедленно привезти пленного в СБУ, а Курасбедиани сотоварищи вели переговоры об обмене. Эти люди были военными, а не карателями, они еще не забыли понятия чести, в которые входит в том числе человеческое отношение к пленным. Юрий Васильевич читал свои переводы грузинских поэтов, грузины пели песни. Успели они и свозить его к врачу в Мариуполь.

Наконец, удалось договориться с представителями ополчения. «Обмен делал лично Ираклий, — рассказывал Юрченко. — На своих контактах, на своем авторитете, втайне от Киева. А наши все тянули. Ираклий начал нервничать. Я слышал, как он сказал: «Все, сегодня в 7, или потом будут проблемы!» Обмен должен был состояться с семи вечера до полуночи на ночной дороге на блокпосту. Грузины купили продукты этому блокпосту, чтобы те не стуканули. Наконец подъехала машина, замигала фарами. Сначала к нам пешком пришел начальник комиссии ДНР по обмену Виталий, позывной «Питер». Они с Ираклием поговорили, и Виталий приказал подвезти тех троих. Все трое пожали мне руку и пожелали удачи. Меня посадили в ту же машину и ночью привезли в Донецк. А потом один из обменянных офицеров, его фамилия Чайковский, позывной «Артист», на пресс-конференции в Киеве сказал, что их обменяли на группу военнослужащих российской армии».

По удивительному совпадению аккурат накануне освобождения Юрченко в плен к ополчению попало 200 человек из батальона «Донбасс». Среди них — Семерка и Майор. На другой день всех пленных выстроили на плацу перед Юрием Васильевичем. Тот сразу узнал тех, кто издевался над ним и кто помогал. Последних сразу внесли в список на обмен. Когда перед ним появился Майор, поэт встал и обнял его.

Эта поразительная история – готовая основа для новой повести «Плен» на манер той, что в 20-х годах написал другой русский поэт, Иван Савин, оказавшийся в плену у большевиков после оставления белыми Крыма.

Весь тот месяц, что она продолжалась, о судьбе Юрченко ничего не было известно. Дани Коган и друзья поэта обращались во все инстанции, чтобы спасти его. В сети и печатных СМИ вышел ряд материалов, посвященных ему. В Москве прошла творческая акция в поддержку поэта. Хлопотали подчас даже те, кто занимал по украинским событиям совсем иную точку зрения – например, поэт Игорь Иртеньев. Были, однако же и другие. Давний друг Юрия Васильевича поэт Александр Кабанов отказался подписать петицию за освобождение Юрченко, мотивировав тем, что того «взяли с оружием», а, значит, он – «враг».

Оказавшись на свободе, Юрий Васильевич сперва хотел остаться в Донецке – заниматься вопросами освобождения пленных. Но полученные им травмы оказались слишком серьезны. Проходить лечение поэт предпочел в Москве, а не во Франции. «Как только я после плена появился в Донецке, мне сказали, что меня ищут представители французского консульства в Киеве, — пояснял он. — Они просили передать, чтобы я воздержался от всяких заявлений, выступлений. Сказали, чтобы сразу ехал в Париж, обещали организовать лечение. Потом позвонили сами: «Вы собираетесь возвращаться во Францию?» Отвечаю: «Ребята, вы уже в Донецке пытаетесь закрыть мне рот. А в Париже вы мне перекроете все выходы на прессу. Мы же с вами знаем официальную позицию Франции по Украине. Знаем, что пишут французские СМИ. Это не соответствует тому, что я видел собственными глазами. Поэтому я пройду курс лечения в московской больнице». А потом, конечно, поеду в Париж – ведь там у меня жена и дочь».

В больнице Юрия Васильевича навещали боевые соратники. Игорь Стрелков вручил ему медаль «За оборону Славянска» — собственную, за неимением в тот момент иной. Этот день Юрченко назвал счастливейшим в своей жизни.

Сердцем поэт продолжает оставаться с Новороссией, поддерживая связь с остающимися там друзьями, переживая за все происходящее там. Не прекращается и его полемика с украинцами и украинствующими. Замечателен по своей силе его ответ одному из них:

«Я – патриот своей Родины. Отчизны. А моя Отчизна, это – и Украина, и Россия. Но я не кричу о своем патриотизме, наверное, я — плохой патриот, я вообще, живу и не думаю – кто я, — украинец, или русский, пока вы не начинаете убивать женщин и детей на моей Родине. Это вы мне напоминаете, что Украина – моя родина, и что Донбасс – родина моей матери и всех моих дедов-прадедов. И тогда я, «глухой лирик», никогда и ни в каких армиях не служивший, понимаю, что – КТО, ЕСЛИ НЕ Я (пардон за пафос) и такие, как я, остановит вас, «литераторов», журналистов» и «учителей», переписавших-перекроивших историю, обкорнавших ее «под Бандеру». И тогда я еду – из Парижа ли, из Москвы – в город Донецк, вступаю в ополчение, пробиваюсь в осажденный Славянск и сражаюсь за свою Родину, за свой язык, за своих предков, лежащих в этой земле…

Крым никогда не был «вашей Украиной». В ы х о д к а Хрущева была юридически неправомочной. Но мы бы вам – «братьям» — и Крым бы оставили (подарком больше, подарком меньше), если бы не глупость и агрессия ваших дорвавшихся до власти дилетантов-уголовников. Крым потеряли вы сами. Бесполезно теперь кричать – «аннексия!», «терроризм!» «Зеленые человечки» не дали вам, «братьям-учителям» превратить Крым — в Одессу, в Донецк, в Горловку… Много бы дали убитые и убиваемые вами старики, женщины и дети Донбасса, чтобы увидеть этих, закрывающих их собой от ваших бомб, «зеленых человечков», которые вам повсюду мерещатся…

Ты живешь т о л ь к о ЗДЕСЬ. И смотришь годами свое запорожско-черниговское ТВ (на русском ли, на украинском – неважно). И читаешь одни и те же газеты. И пиво пьешь все свои 42 года со своими «запорожцами-кацапоненавистниками». И взращиваешь свою творческую несостоятельность и местечковую зависть и желчь рассказами о «древних украх», и о том, как дорогу к Раю вам перекрыли кацапы…

А я живу ВЕЗДЕ. И в Москве, и в Париже, и в Киеве, и в Одессе. Я смотрю ТВ на разных языках и в разных странах. У меня, «брат», чуть (мне кажется) шире обзор. И чуть больше возможности понять – кто больше врет. И твое заявление: «Я ЖИВУ ЗДЕСЬ. А ВЫ – ТАМ» — тут, на моей странице – не катит, «брат». Потому что ты – на этой земле ЖИВЕШЬ, и думаешь, что это дает тебе право гадить на ней и свинячить, и в душах доверившихся тебе детей такой же «укроп» взращивать, чтобы и их жизнь прошла в желчи и ненависти. А я за эту землю, и за будущее донбасских детей воевал, «брат». И (опять же, прости за пафос) кровь на ней проливал.

…Решать — тебе, единолично — судьбу Украины я НЕ ДАМ».

Особенно тревожат поэта множащиеся день ото дня предательства. Юрий Васильевич справедливо сравнивает минские договоренности с Хасавьюртом со всеми вытекающими из этого последствиями. Новороссии посвящено его пронзительное, исполненное болью Слово:

«Новороссия, юная, отважная, дерзкая, свободолюбивая!.. Новороссия, которую я успел полюбить, та, за которую было «не грех и голову сложить», и за которую я ее – свою голову – чуть было и не сложил, а многие мои товарищи (и те, которых я могу назвать по именам, и — полегшие в донбасских травах безымянными, оставшимися в нашей ополченческой памяти лишь короткими позывными – «Стерх»… «Тор»… «Рысь»…) сложили…

Новороссия, неопытная и доверчивая, наивная и жестокая, осваивающая в неравных боях искусство воевать, совершающая ошибки и расплачивающаяся за них своей молодою кровью, пытающаяся выполнять указания присланных комиссаров… — Боже мой, Новороссия! — тебя предали, враг обложил тебя со всех сторон – не спи, Новороссия!..

Я не политик, не аналитик, я — поэт. О, как бы я хотел, чтобы все политики и футурологи, к которым я до сегодняшнего дня прислушивался — оказались неправы! И я ловлю себя на том, что, как в детстве, зажмуриваю глаза и жду, что спасение каким-то чудесным образом придет! Оно не может не прийти, потому что ДОБРО ВСЕГДА ПОБЕЖДАЕТ ЗЛО! Мы же это помним, по заученным нами в детстве сказкам, по прочитанным, любимым нашим книгам, по просмотренным по сто раз кинофильмам — мы знаем, что мальчиши-плохиши всегда будут наказаны! И я жду, несмотря на всю в з р о с л у ю очевидность происходящего, жду этого чуда – что на этот раз Чапай-Новороссия выплывет, дотянет до т о г о берега, выберется из гибельной реки, передохнет, перевяжет свои раны, сядет на коня и полетит дальше – молодая, красивая, непобедимая!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

….Нас всех — русских и всех других, поверивших было в новую Россию — предали вместе с тобой, Новороссия. Если ты не выплывешь – мы все – с тобой – пойдем на дно».

Использованы материалы:

«Мне важно было самому все пощупать, а не воспринимать ту жизнь по рассказам очевидцев» (Надежда Ширинская, Окно в Россию)

«Я молюсь о тебе, брат…» (Наталья Лясковская, Столетие)

«Россия и Франция разыскивает известного драматурга и актера Юрия Юрченко» (Екатерина Сажнева, Московский комсомолец)

Русоненавистничество. Из разговора с Юрием Юрченко (Священник Константин Кравцов, Московские ведомости)

Шесть суток в железном шкафу (Марина Перевозкина, Московский комсомолец)

Личная страница Юрия Юрченко в Facebook

Из книги Елены Семёновой

Добровольцы. Век ХХI. Битва за Новороссию в портретах её героев

Добровольцы. Век ХХI. Битва за Новороссию в портретах её героев